Алексей
Караковский
ОХОТА
ЗА ЛАНЦЕТНИКОМ
(Три рассказа, 2001)
Я ВЕРНУСЬ
# ОХОТА ЗА ЛАНЦЕТНИКОМ # ПОМОЛВКА
(САМУРАЙ)
Я ВЕРНУСЬ
Как
скорбно… как удивительно скорбно
вспоминать никогда не почувствованные
запахи никогда не виденных цветов. Как
скорбно размечать вехи от одного
осколка разбитого зеркала до другого.
Как лето. Сладостно-горькое миндальное
лето.
Словно
садовая беседка, ласкаемая ветром,
словно зелёные побеги, выросшие на прахе
сожжённой полвека назад усадьбе… а ещё
говорят, что чужая память не передаётся.
Нет, конечно, передаётся, но, к счастью,
не нам и не нами.
Незабудка-василёк,
маленькая девочка в синеньком платьице
бежит себе беззаботно по грани
кирпичной бездны. Пусть провал в
буквальном смысле слова под ногами, но
ведь это всего лишь память, память в
пустоту пульсирует рыжими каплями того,
что ещё не произошло. Пожелтевшие
картины, истлевшие фотоальбомы,
искривлённый временем угол зрения — не
путь к забытью. Девочка ничего не
забудет, да и не вспомнит тоже — утро,
жди её улыбки.
Вокруг,
собственно, ничего и не происходит. И
никогда не происходило. Только девочка
эта синеглазая смотрит. И всё, что она
видит, — вот это-то и есть что-то такое,
что можно себе представить. Прочее же —
незримо, неслышимо, несказанно и, в
конечном счёте, просто невозможно.
Будь
же дома, пока меня нет. Я могу вернуться в
любой момент, и если ты случайно
моргнёшь, ты уже просто не успеешь
увидеть то, что ещё может пока остаться
на хрупкой ненадёжности сетчатки.
Сохранит это мгновение только она,
маленькая девочка; ведь она не может не
смотреть — иначе её и не было бы.
Я
палитру цветов в саду нарисую ко дню
своего второго рождения. Возвращение —
всегда праздник, и хрупкую лилию тебе
подарю, чтоб жила она и смотрела на то,
как солнышко гладит твои ресницы, а ты
улыбаешься — свет вокруг дивный, да и
только. Только твои тоненькие пальцы в
моей ладони. Только наши неслышные
голоса; неслышные потому, что сказанное
нами — не для лишних ушей. Только наш бег
до ручья и обратно, от луча солнца — к
лучу солнца, от неба к земле и наоборот, и
обратно, и ещё раз, и без конца. Когда
девочка, наконец, родится, она вспомнит
всё это, улыбнётся, и мир снова начнёт
существовать.
Крылья
белые, белым-бело, невидно их, крыльев
этих белоснежных. Лебединая девочка,
вспомни о том, что ты умеешь летать, и
крылья появятся снова. Только не заводи
музыкальной шкатулки: ее фальшивый тон
обеззвучит ласковые прикосновения
перьев, задушит смертным стоном
болезненных автомобильных глоток всё то,
что ты так любишь слушать. Не буди их до
поры до времени, милая, они так не хотят,
чтобы всё вернулось...
И
пусть шершавая контрастность старых
фотографий не пытается тебя обмануть, а
добрый игривый одуванчик, растущий в
щели на подоконнике, подарит тебе самое
дорогое, что у него есть, — ровно один
вздох чудесных ласковых пушинок,
гладящим воздух вокруг тебя, чтобы ты
улыбнулась.
Когда
ты проснёшься с утра, я уже вернусь, и
тебе не надо будет лелеять податливость
мечты: я уже не оставлю тебя никогда…
ОХОТА ЗА
ЛАНЦЕТНИКОМ
Проснувшись
на груди не случайно не опознанного Бога
с фотографией сдавленной твоей в
обнимку, я набрал телефон любимой кошки:
место ей сейчас, должно быть, в аккурат
посередине золотой пагоды рассвета; и
сидит она на своём расчудесном
подоконнике и моргает от света. Какое
сегодня небо красивое, а толку-то…
У
женщины той были пятнистые глаза и
хищные мысли. Иногда мысли становились
настолько хищными, что раздирали
противника в мелкие кусочки на любом
расстоянии. А некоторые ещё и с
особенным издевательским воркованием
бежали вслед и отстреливались
выразительными обертонами риска.
Дьявольщина, да и только.
Пострадавшего
от рассвета лечили на подоконнике тенью
от витой оконной решётки. Что же
касается бильярда, то здесь он был
неуместен прямо-таки по умолчанию.
Особенно это знала, видимо, она, так как
крутилась под ногами больше всех.
Картина
же в тот день называлась «Бекон».
Никакого, правда, бекона на ней
изображено не было, да и вообще
происхождение её названия было неясно,
но объект уже с трудом отделялся от
своего имени и представлялся теперь,
самое большее, пятым зубцом на вилке. Тем
более, что вчера картина называлась «Хризантема»,
и это помнили все; но в действительности,
название опять-таки не решало ничего,
надо ж понимать.
Рядом
значился запасной отряд местной
медсанчасти, молодая фельдшерица
задумчиво прокалывала ладонь стальной
иглой навылет, ланцет молчал и, в целом,
был готов к побегу с поля боя вдогонку за
ланцетником. Но тут экстерриториальные
претензии неожиданно уладились, и
охотники почувствовали себя обязанными
друг другу, а потому пригласили всех на
чай с французскими булками, и зачем-то
начали плотоядно оглядываться на ладони
фельдшерицы, затачивая об штаны финки.
Не выражала эмоций, казалось, лишь одна
игла, равнодушно ковырявшая ручную
плоть молодого медработника.
Впрочем,
вскоре всё равно все поняли, что она
просто мёртвая, и принялись было за
кошку, но тут принесли цветы и праздник
надо было слегка раздуть, чтобы он
оказался как бы в самом разгаре. Картина
же тем временем стала называться просто
«Благодать» и означать уже вообще что-то
такое, что в никакие планы не то, что не
входило, а вообще не учитывалось цветами
палитры.
Запасной
выход, конечно, своевременно перекрыли.
Задыхаясь, он попытался выползти на
улицу, но тут кто-то резко затянул
верёвку (а это была именно она), и
синусоидальные трепыхания, уже много
лет раздражающие осиливающих дорогу,
наконец-то преждевременно прекратились
навсегда.
Предусмотрено
было, как выяснилось, практически всё.
Лампы, разумеется, своевременно
погасили; тараканов и клопов вывели,
несмотря на протесты; даже бабочек и тех
не пожалели — срочно сократили
поголовье и разжаловали обратно до
гусениц. А вот про шиншилл и скарабеев
почему-то ни гугу, и всё тут…
Вскоре
закончились последние приготовления, и
парад можно было бы начинать, если б
старший санитар наконец успокоился и не
спрашивал раз в полчаса о десерте и кофе
со сливками, настоенными на слюне
молодого Игги Попа. Неуместные
физиологические подробности и
вещественные доказательства этого дела
всё никак не исключали самих себя, а это
уже попахивало если не нарсудом, то
суточными щами уж точно.
Выражаясь
опосредованно, тотчас началась свара. Об
Игги и, тем более, Попе забыли; разбили
второпях на троих заварной кухонный
чайник чистейшего гжельского серебра;
прокаркали утробник, а четверопырню
распорошили и зазябили до предела. Сразу,
конечно, и чеканка подвела, и синица
улетела, а суп прокис и перестал
смеяться. С тем и остались, что Бог
припас верующим для того, чтобы они
могли щедро делиться с многочисленными
неимущими атеистами в соответствии с
принятыми нормами морально-процессуального
кодекса великого баснописца Моисея.
На
это, впрочем, свои средства были. Молодая
фельдшерица, например, питалась
внутренними соками, а водитель оной
медикаментозной инотачки Владимир —модной
супер-сигаретой «Игарка». Однако, и
время шло, и нищие всё никак не проходили.
Оставалось разве что немедленно
запустить ланцетом в ланцетника или
размотать до паскудного конца
корабельный канат (а не «верёвку», как
было сказано ранее). Однако, теория
вероятности по-прежнему отказывала, и
часы стояли на месте, невзирая на толчею
у единственной амбразуры.
Кошка
старательно прыгала через левое плечо,
но всё как-то не обращала внимание, тем
более, что занятие это было вполне
беспокойным, как и написано в
соответствующем духу и времени Уставе.
Но столь часто, поочерёдно и с завидной
регулярностью так бывает только в
медицинских энциклопедиях, потому всё
равно приходилось быть начеку.
И
точно: не прошло и двух с половиной
условленных отрезков времени, как
косматая злющая сколопендра бросилась
ласкаться к вкрадчивой позе бедного
животного. Фельдшера стыли, не в силах
исправить образ. Картина обрела
зловещее название «Завтрак» и угрожающе
повисла передним локтём насквозь. Даже
ланцет перестал кромсать ланцетника на
изрубленной в мелкий фарш ладони
молодой фельдшерицы и застыл в
трансплантации. Кипела туча, ждали грозы.
Ох,
и напрасно же стонала несчастная кошка
под массивным напором так называемого
объекта! А все, ужасом застылые, так и
стояли рядами, шатко прислонённые к
своим естественным металлическим
подставкам. В музее стояла редкая тишь,
только мыши с достойным усердием
скрипели хитиновыми доспехами
недоеденных доисторических насекомых. А
один-одинёшенек живой ланцетник ласкал
свободной жаброй хвост безвременно
усопшей от жестоких игрищ всех
бестолковых, легкомысленных и преступно-халатных;
и утро в окошке было всё зарёванное, как
из пожара, словно медник постарался. Ох
уж эти рассветы!
Я
буду о тебе вспоминать, милая кошка, но
только иногда. Мне, конечно, всё ещё
больно, но это уже совсем не та боль.
Поэтому, раз уж я ничего тебе не должен,
ты уж не удивляйся, что я теперь реже
буду ставить блюдечко со сливками к
стиральной машине. Мёртвые кошки же не
голодают, правильно?
В
общем, ладно, остановимся на достигнутом.
Пиши. Адрес знаешь, а если нет, то
переспроси у настоятеля храма Третьих
Ворот, мы с ним родня. Счастливо.
ПОМОЛВКА (САМУРАЙ)
Женщина-осётр
смотрит на меня бездумными глазами. Я не
отвечаю ей, пялясь в своё отражение
напротив. Это — последний трамвай.
Завтра разберут рельсы, и город будет
отменён.
Трамвайная
остановка построена из железобетонных
блоков в стиле раннего барокко. Очень
жизнеутверждающее сооружение,
обтянутое в честь праздника чёрной
тканью. Хорошо — похабных надписей хотя
бы не видно.
Старушка
на скамейке подсудимых какая-то лакомая.
Вся сочится ванилью и сахарной пудрой.
Так и хочется подойти и отколупнуть
кусочек на пробу. Пряничная старушка на
трамвайной скамейке подсудимых.
В
целом, сватовство прошло удачно. Её
родители любят молодых, алчущих крови
офицеров. И кому же, как не мне, исполнить
эту притягательную роль?!
Всё
равно, всё — фарс. Завтра театр
переезжает. Актрисы смыли грим и
упаковали свои крохотные чемоданчики.
Собрался и я, лишь форма лейтенанта
оккупационных войск по-прежнему лежит
поверх походного саквояжа бродячего
актёра: я ещё не принял участие в
закрытии сезона.
Больше
всего я люблю играть самураев. Просто
так, ни за что — люблю играть самураев, и
хватит об этом. К тому же, мне всё равно,
где и как их играть. Моё изодранное в
клочья амплуа не подведёт ни на Севере,
ни на Юге, ни в Токио, ни в Париже, ни в
концентрационном лагере, ни на небесах.
Увидишь Будду — убей Будду. Увидишь себя
— разбей своё отражение в зеркале.
Пёстрая
птичка, только что певшая за окном что-то
из ранних «Роллинг Стоунз», обожглась об
оголённые провода линии
электропередачи и канула уголёчком
сметённым в разинутый водосток. Сегодня
городское кладбище животных пополнится
ещё одним экспонатом.
—
Не правда ли, мило, — щебетала очередная
невеста, — что наши военные тайны выше
понимания и разглашения? Не доказывает
ли это обстоятельство, что, в сущности,
их нет?
—
Не могу с вами не согласиться, — отвечал
я, задумчиво кромсая перочинным
ножичком её правое лёгкое.
Почему-то
она не отвечала. Ну и ладно. Молчание —
знак созвучия.
В
жизни — вообще тихо, как в театре: прямо
хоть в партер не заходи. Куда ни сунься,
полное собрание минорных молчаний.
Я
выбрал скучную дорогу, не правда ли? То
же самое мне говорили мои наставники,
пока американцы лишали их красноречия
серией довольно убедительных
крупнокалиберных доводов. Но всё это
мало что значит для меня. Всё-таки ждать
конечную остановку надо, начиная с того
момента, когда указатель на обочине
дороге окончательно догорит.
Женщина-окунь
напротив протёрла мягкой тряпочкой
глаза, как протирают обычно очки или
оконные стёкла. Впрочем, она и впрямь
читала — «Правила пользования
общественным транспортом». Видимо,
хотела узнать, что обычно делают другие
женщины, если поблизости вдруг
начинается бомбардировка. Хотя разве
тут могут быть какие-то общие
рекомендации?
Я
иногда видел таких женщин во время
бомбардировок. Они выбрасывались на
берег и ловили воздух широко открытыми
ртами, совершенно не заботясь о своей
внешности. «Вот он, идеал нищих и мёртвых»,
— думал сострадательно я. Ненавижу
женщин-рыб.
Трамвай
тем временем упорно продолжает своё
бессмысленное движение. Его маршрут
проходит мимо каких-то особенно
блистательных обломков, и такое
ощущение, что расстрелян не только город,
но и вся логика, способная в нём
появиться, кроме трамвайных рельсов.
Интересно, что бы писал Шекспир, если бы
его спектакли ставились в бомбоубежищах?
Горящий
«Глобус» вообще кажется мне символом,
которым не стоит пренебрегать. В конце
концов, кто сказал, что вторая мировая
война закончилась? Подчинение слабости
— неизбежность. Сила, правда, тоже
непобедима, но не вечна. Поэтому, когда
уходит сила, остаётся только слабость…
Ладно,
что за бесполезность в мыслях. Лучше бы
остановиться, пока не поздно: указатель-то
на обочине дороги уже догорел.
Скрежет.
Остановка. Ночь. Сейчас меня скрутят
смирительной рубашкой и отправят
обратно за кулисы. Завтра — новая и,
видимо, последняя помолвка.
Я ВЕРНУСЬ # ОХОТА
ЗА ЛАНЦЕТНИКОМ # ПОМОЛВКА
(САМУРАЙ)
|