Мария Полянская
СОН
ГОРОДСКОГО ВОРОБЬЯ (ГЛ. 1-2)
(Роман)
Мы
все приходим в этот город по-разному. Кто-то
сворачивает с огромной шумной
магистрали, следуя указателю "UIT",
что означает "выход" или "уход",
потом пронизывает зеленые скучные
пригороды, переезжает пару подъемных
мостов, на вершинах которых трамвайные
рельсы безоговорочно уходят в небо,
попадает в длительную осаду на каналах и,
наконец, выезжает к центральной площади.
Кто-то въезжает на длинном серебристом
экспрессе под свернутую трубочкой крышу
центрального вокзала, словно в огромное
ухо вставляют уховертку, а потом
мучается от въедливого запаха гашиша,
бомжей и восточной молодежной культуры,
пока не выберется на божий свет, в
пронизывающий ветер с реки и под
трамвайный звон не отправится в сторону
приличного и неприличного центра города.
Кто бы мы ни были, мы проделываем этот
путь, чтобы в конце концов понять, что
центра не существует, а вместо него
имеется река, невысокое небо и
заполненные водой каналы, вокруг
которых кишит своя жизнь...
(Вступление
к
ее роману, написано на доподлинно
голландском языке)
Глава
1. Дневник провинциалки
Cлово
мне
Пока
в моей жизни было три значительных
события. Настолько значительных, чтобы о
них стоило говорить, я имею в виду.
Первое - это когда я родилась. Второе -
когда решила уехать из маленького
городка на севере, чтобы учиться в
Амстердаме в городском университете. И
третье - самое главное - когда задумала
поселиться в том самом подвале, где жила
она, когда так же, как я, только раньше,
приехала жить и учиться в этот город. Это
потом она станет всеголландской
знаменитостью. Это потом журналисты
начнут гоняться за каждой вещицей,
оставленной ей в полном беспамятстве
где-либо совершенно случайно. Все это
произойдет много позже того времени,
которое я представляю себе как период
существования крохотной жемчужинки в
ракушке на дне мутного моря.
Я
уже говорила, что живу в том самом месте.
По счастью, оно мало известно ее
многочисленным поклонникам и
журналистам, поэтому экскурсии и
паломничества происходят не чаще одного-двух
раз в неделю, и я успеваю привести все в
порядок, а заодно и записать впечатления
о гостях. Посещения обычно приходятся на
субботу, поэтому встаю я рано и тут же
отправляюсь подметать гладкие бетонные
ступеньки, вычищать загаженную
подростками и туристами амстердамскую
брусчатку. Потом я поливаю пошловатого
вида хозяйские герани на окне первого
этажа, затем протираю тускнеющее от
интенсивного движения машин
подслеповатое окошко подвала, и пью
первую чашку кофе из кофеварки, которой
пользовалась она. Долго ждать не
приходится - в окно начинают стучать
первые туристы - какие-нибудь американцы
или японцы, которые каждое утро считают
нужным обозревать окрестности моего
угла в Амстердаме. Потом появляются куда
более осведомленные мои
соотечественники, которым можно
поставить в вину все, что угодно, но
только не забывчивость – они очень
подробно сверяют описание места с тем,
что дано в ее книге, обнюхивают все углы
серого бетонного подвала,
рассматривают все заботливо
сохраненные или приобретенные мною вещи,
и лишь после этого задают вопрос – а не
известно ли случайно, куда и зачем, а
если все-таки неизвестно, то нельзя ли
поболтать с тем-то и тем-то, упомянутыми
в книге, а когда выясняется, что это по
вполне понятным причинам невозможно,
они наконец-то уходят. И теперь я могу
вздохнуть и выпить вторую чашечку кофе,
и развести в обжигающей воде пакетик
супа instant,
как, по ее собственным словам, часто
делала она сама, и закинуть ноги на
покатый стол, прямо к подвальному
окошечку, и включить утробно урчащий
обогреватель. Я думаю.
Я
думаю о том, как она здесь впервые
появилась, и что привело ее в этот
странный город каналов, утренних
туманов, собачьего кала под ногами,
неряшливых стройных людей, потемневших
от дешевого табака баров и вечно
звенящих на крутых поворотах трамваев.
Что привело к столу и заставило
воплотить свое косноязычие в такую же
странную, как и ее источник, книгу? У меня
много времени, и я все время иду по следу.
Глава
1. Дневник автора
Начало
города
Отчетливо
помню самую первую мысль, пришедшую в
голову при виде чудовищного монстра
Центрального вокзала Амстердама, где я
почувствовала себя червячком во чреве
ужасного огнедышащего дракона. Я
подумала, что он совсем не похож на
вокзал в моем понимании – когда все куда-то
едут. Здесь все просто живут. Живет само
здание, бомжи, наркоманы, шалые
подростки, негритянки с насильственно
выпрямленными волосами, живут
оставленные на день или на неделю
велосипеды, закованные в ножные кандалы,
водительницы трамваев и бородатые
контролеры, живут те, кто забежал на
минутку купить газету или проглотить
отвратительного (как выясняется потом)
вкуса мясной крокет.
Я
очутилась посреди этой чужой мне жизни
под руку с Рудольфом. Он не только ее
часть, он мой единственный проводник в
этом почти безвоздушном пространстве.
Нет воздуха только для меня – я впервые
стою на перроне совершенно иной страны и
испытываю состояние, близкое к обмороку.
Это другая жизнь, это другой мир, другие
краски, он кажется плотным и в то же
время нереальным, словно резиновый
пирог, и единственное, что в нем осязаемо,
- костистая рука Рудольфа. Мы едем к нему
домой.
Рудольф
делает вид, что все это совершенно
обычно и привычно ему и мне, но я понимаю,
что это не так. Русская незнакомая
девочка с корявым языком и дешевыми
чемоданами из кожзаменителя,
приехавшая в его жизнь, не может
вписаться в нее с первого взгляда,
думается мне и ему. Ничего, посмотрим,
что скажет Труди, она наверняка все
уладит.
Руди
и Труди – так я и буду их называть. Не
знаю, что помешало господу Богу забрать
их в один и тот же день, разве что
обязанность Труди прокричать всему миру
о том, что все делалось во имя, хотя и
вопреки их любви, в сухой, протокольно
точной книжице под ее истинной фамилией.
Тогда я только подумала, как они
непохожи друг на друга и на семейную
пару.
Труди
водружает на нос очки полумесяцем без
оправы и предлагает мне принять с дороги
душ. Я ошеломленно не возражаю, покорно
раздеваюсь и поднимаюсь по крутым
ступенькам старинного, узкого, в одну
комнату, амстердамского дома, на третий
этаж. Там, на лестничном пролете, меня
ждет достаточно светлая каморка без
дверей, зато с окном на крышу соседа. А
вот и он сам – приветливо улыбается,
стоя в душе. Приходит его жена и,
улыбаясь так же приветливо, начинает
мылить ему спину. Я в ужасе
отворачиваюсь и с тоской думаю об их
сексуальной жизни. Она – медсестра
средних лет, он – старик, в прошлом –
дирижер крупного оркестра. Даже в ванной
комнате он курит сигару и стряхивает
пепел куда попало.
А
Руди уже ждет меня внизу, и с еще мокрой
головой я выхожу на улицу страшного мне
города, где Руди плавает легко и
свободно, а я застреваю на каждом шагу.
Почему-то ему понадобилось показать мне
все в самый первый день. Когда, спустя
три часа, я без сил падаю в плетеный стул
в подвале, я даже не сразу замечаю
подборку газетных заметок на покатом
столе. Они посвящены теме нежелательной
беременности и риску СПИДа. Там, откуда я
родом, про СПИД почти ничего не известно,
что же касается нежелательной
беременности, то об этом я имею весьма
живое представление. Двумя неделями
позже, в кафе, Руди, долго и непривычно
для себя стесняясь произносимых им слов,
начнет мне объяснять, что Труди хотела
сказать этими газетными вырезками, и,
слава богу, нас разнесет на части от
хохота. Бедная Труди вообразила, что я
девственница, и ужасный город может
сотворить со мной непоправимое. Однако
сама она чувствует себя неготовой к
разговору, и потому Руди приходится
брать огонь на себя. Смутно он
припоминает, что со своей дочерью он
говорил тоже сам – про менструации и все
такое. Попутно выясняется, что мое
незнание о СПИДе компенсируется полной
осведомленностью в области секса. Руди
рад за меня и мою страну.
С
этими людьми мне надо было жить и ладить,
и я хотела их искренне любить. Я хотела
любить всех, кто помогал мне освоиться в
новом мире, или просто проявлял
сочувствие. Руди и Труди стали для меня
Городом и человеком в одном лице. Они,
собственно, и были тем материалом,
который как нельзя лучше ложился на
амстердамскую мелодию, потому что как
никто другой, завязли в этом городе и его
истории. Впрочем, Труди сама напишет об
этом книгу, сухим, точным языком бывшей
провинциалки, выучившейся на
профессионального педагога,
призванного в свою очередь, учить других
учить, и так далее, напишет после смерти
Руди, чтобы скрупулезно
запротоколировать, как они поднимали
печатное дело после войны, как издавали
книги, ставшие раритетами, как
встречались с самыми знаменитыми и
именитыми современниками, как
организовывали партию левых до
невозможности зеленых, и еще о многом
другом, весьма и весьма примечательном
для этой страны и этого города.
Представить их жизнь прошедшей где-то в
другом месте невозможно, нереально до
такой степени, как вообразить себе, что
вонючий аромат каналов вдруг явственно
проступит на тишайшей водичке над
голубым кафелем Манежной речки.
Долговязая, нелепая фигура Руди и седой
колобок Труди, вот что я вижу, закрывая
глаза после тяжелого дня и бесполезной
попытки перепить старика Руди. Его
винный погреб сделал бы честь любому
аристократу, а умению поглощать красное
вино можно не только позавидовать, им
должно просто восхищаться. Когда через
несколько лет произойдет смерть Руди,
винный погреб осиротеет без хозяина
и знатока, Труди начнет пить и ставить
драгоценную жидкость, словно дешевое
столовое вино, и никто уже не будет
многозначительно болтать его в бокале,
склонять голову к одному плечу и
рассказывать, как однажды, выпив бутылок
пять вина, литра полтора пива и стакан
виски, Руди пришел пересдавать экзамен
на право вождения самолета и
простодушно ответил утверждением на
вопрос о регулярном употреблении
алкоголя. После комиссии домой он
возвращался на велосипеде, лишенный
всех прав до полного протрезвления.
Однако
по порядку. Руди и Труди, каждый по-своему,
хотели мне добра. Труди видела его в том,
чтобы всеми возможными способами
убедить меня в справедливости ее
общества по отношению ко мне.
Справедливость заключалась в том, что я
не могла найти работу, не занимая места
несчастного безработного голландца,
исправно платящего налоги. Труди
взялась делать для меня все, не
преступая рамок закона, что, впрочем,
обрекало всю затею на неудачу с самого
начала. Везде, где бы я ни появлялась, уже
побывала (или позвонила) Труди,
объяснившая что к чему, искренне верящая
в существование самоубийц, желающих
иметь дело с иммиграционной службой.
Между тем мне отчаянно не хотелось
возвращаться на родину, где для меня не
было подходящей работы и даже дома, где
жить. Я валилась на жесткий диван, а
Труди все говорила, и говорила, и
штурмовала очередных чиновников, и
писала письма, и водила меня к своему
зубному врачу (не глядя на меня из
милосердия, он делал мне зубы за полцены),
но в глубине души она была твердо
уверена, что если все столпы ее общества
стоят правильно, а шестеренки крутятся в
нужном направлении, то у меня нет
никаких шансов. Формально, да и по
существу, она была права, но мне было не
легче.
Позиция
Руди было совершенно иной. Бунтарь,
почти что коммунист и уж точно анархист,
во всяком случае, в отношении правил
дорожного движения, он не верил ни
одному обществу, включая то, в котором
существовал, поэтому его кредо
заключалось в том, что для достижения
моей цели хороши все средства, особенно
те, которые с блеском обходят закон. С
ним мы хитрили и изворачивались,
подтасовывали даты, умения и документы,
представлялись липовыми родственниками,
плели интриги, обманывали Труди (по
мелочам, разумеется) и зверски пили вино.
Руди водил меня по кабакам, учил
различать их по запаху, цвету обстановки
и постоянным клиентам. Руди преподавал
мне основы матерного голландского языка
и поедания сыра. Руди показывал мне тот
город, который до сих пор остается
тайной за семью печатями для наивных
голубоглазых провинциалок и алчных до
сенсаций американских туристов. Однако
все это было не главное. Главным было то,
что Руди был, пожалуй, единственным
человеком, понимающим всю нелепость и
отчаянность моего положения. Нелегал
без работы и медицинской страховки –
это был худший кошмар для нормального
здорового голландца, но только не для
Руди. Он вспоминал суровые дни
Сопротивления, арест, немецкий
концлагерь, добродушно подшучивал над
Труди, сумевшей выжить в Равенсбрюке
ценой потери 20 кг живого веса и
туберкулеза, и компенсировавшей все это
с лихвой в Швеции, где ее лечили
единственным доступным методом
откармливания до розового поросячьего
состояния. На фоне всех этих и других
событий мировой и голландской истории,
намертво впечатанных в личную жизнь
моих благодетелей, мои мелкие неурядицы
выглядели жалко и несостоятельно. Руди
был уверен, что мы победим. И мы победили.
В моей родной стране происходили вещи,
столь непонятные внешнему миру, в том
числе узкому мирку, где я очутилась, что
шестеренки дали обратный ход, время
остановилось, и мне милостиво разрешили
остаться. Я боялась даже спрашивать, как
это получилось, когда, оторвав в
полицейском участке номерок с
катастрофическим трехзначным числом и
дождавшись участи в компании мычащих и
гортанно харкающих иностранцев, наконец-то
очутилась в кабинете офицера с таким
русским на слух именем Питер и днем
рождения, точно совпадавшим с моим, я
вдруг увидела штамп в паспорте. Кривая
усмешечка офицера по имени Питер – мол,
я еще могу сделать так, что тебе не
понравится, но вообще-то я хороший
парень, но в этот момент я уже задом
выползала из кабинета на свежий воздух
амстердамского пригорода. Мне дышалось
легко и свободно, и я готова была обнять
даже хамоватых чернокожих подростков и
чистеньких строгих старушек.
Это
известие раскололо мою жизнь надвое. В
той, далекой, московской ее части
осталось все, что было и есть мне дорого
– родители, друзья, шаткое положение
нищего, но гордого собой гражданина
своей страны, бывшие возлюбленные,
прекрасное, но чересчур академичное
произношение голландского языка, вечные
страдания гадкого утенка по своей
некрасивой и неславянской внешности,
иными словами, то, что привязывало меня
незримыми нитями, державшими крепче
настоящих пут. И все же это были цепи,
которые не хотелось терять. Теперь
Рубикон оказался перейден сам по себе,
мановением росчерка высокого
полицейского чина в запредельном
министерстве юстиции. Я была и счастлива,
и несчастлива одновременно, потому что с
неизбежностью всегда трудно смириться.
А она заключалась в том, что у меня
больше не было выбора – я
была просто обязана остаться,
остаться, чтобы навсегда стереть кривую
ухмылочку офицера, чтобы утереть нос
высокому полицмейстеру, и наконец, чтобы
Руди и Труди было о чем поговорить в
редкие минуты их духовного единения.
И
тут я подхожу к самому трагическому
моменту – ибо это весьма невинное
решение послужило не первым, но весьма и
весьма увесистым камнем преткновения в
их непростых отношениях. Руди радовался
как ребенок. И как ребенок не ищет
объяснения чуду, так и Руди не
доискивался до истинных причин и
колесиков моего дела. Иное дело Труди –
для нее, казалось, рухнул мир, столь
заботливо сотворенный Господом
исключительно для голландцев. Почему-то
именно мне с нерусской внешностью и
фамилией было суждено упасть яблоком
раздора в ее семью. По счастью и по
неведению, я просто не понимала длинных
разговоров и споров в силу своего
несовершенства в языке. Я чувствовала,
что по-своему благодарна этим людям, в
доме которых я жила, но видела, что чем
дальше, тем больше они отдаляются друг
от друга, тем меньше их интересует их
общее прошлое, и уж тем более мое
туманное настоящее. А я искала работу,
каждый день названивая из автомата
многие десятки звонких гульденов,
потому что мне не разрешали
пользоваться домашним телефоном, писала
и рассылала письма, заливала пустым
кипятком супные пакетики сомнительного
качества, и все чаще уходила из дома.
Однажды, но это уже совсем другая
история, я ушла совсем, а когда вернулась,
то Руди уже жил в другом доме, за городом,
на зеленом лугу около деревни, начисто
сожженной немцами во время войны, а
Труди старательно учила языки и сдавала
мою комнатушку рыжей толстой
голландской провинциалке, вероятно,
втайне напоминающей ей саму себя
незапамятное количество лет назад.
Но
у этой истории оказался совсем другой,
печальный и возвышенный конец.
Глава
1. Роман
Ангелы
и люди
Мы
с Труди уже давно не разговариваем о том,
что произошло. Мы просто часто
встречаемся на втором этаже ее дома в
самом центре узких улочек и пьем вино из
его бутылок. Бутылки это все, что от него
осталось. Бутылки он завещал своей жене,
хотя с горечью признавался мне, что она
ни черта ни смыслит в хорошем красном
вине, и что поить ее дорогим напитком все
равно, что предлагать его корове. Это
звучало обидно, но было чистой правдой.
Я
тоже ничего не понимала в этой темно-красной
терпкой жидкости, но терпела ее, как я
терпела присутствие Труди. Собственно,
Труди я терпела из-за Руди, а когда
последнего не стало, у меня ни осталось
ни одной причины терпеть этот божий
одуванчик, но тем не менее, я упорно
ходила на второй этаж и пила вино.
Печенье и сыр Труди держала под строгим
контролем, да я и не настаивала. Мы
просто пили вино и смотрели старый черно-белый
телевизор, каких уж нет нигде, даже в
богом забытой России.
Мы
пили вино, пока Руди умирал. Нет, он еще
не лежал на больничной койке под
капельницей, с дыркой в животе и
дорогостоящим прибором искусственного
обмена веществ, он еще был полон жизни и
энергии движения, и ездил в красном
фургончике-опеле по издателям и
виноторговцам, и еще жив был старый
плешивый пудель Феникс, ездивший вместе
с ним, но у нас уже было чувство
надвигающейся катастрофы.
Дело
было в том, что Руди больше не мог есть.
Как будто господь бог вдруг решил
создать человеческого индивидуума, не
нуждающегося в бренной пище
человеческой, способного жить вечно,
работать и быть неизменно приятным
человеком во всех отношениях. Другими
словами, то была попытка сотворить
ангела во плоти. Надо сказать, что
лучшего материала можно было бы и не
искать. Руди был великолепный
человеческий экземпляр с душой ребенка
и телом постаревшего викинга. Однако для
воплощения господнего плана у Руди
имелся крупный недостаток – он слишком
любил жизнь в ее живых проявлениях –
Руди великолепно готовил, как никто
другой, и как никто другой, умел ценить и
пить вино. Если бы господь бог не
намеревался послать срочное
предупреждение всему нашему
испорченному миру, он, возможно, избрал
бы иное место, иной способ и иного Иова,
но было очевидно, что на этот раз он
сильно торопился.
Итак,
Руди не мог есть, но по-прежнему мог
готовить прекрасную пищу богов, угощать
всех друзей вином и радоваться той
оставшейся половине жизни, к которой
относятся общение с людьми и женщинами.
Сначала божий промысел был нам
совершенно неведом. Мы шутили, называли
Руди ангелом, сошедшим на землю именно в
этом прелестном, почти не тронутом
заботливой голландской цивилизацией
уголке Европы, но постепенно шутки
умолкли, потому что легкость и
бестелесность бытия Руди становилась
обременительной для всех окружающих.
Нет, дело было не только в том, что Руди
не уничтожал то, что было послано земле
свыше, не только в том, что он не нуждался
в каждодневном добывании хлеба
насущного, нет, скорее все крылось в той
бесплотной форме существования, которую
Руди обрел благодаря отказу от земной
пищи. Казалось, он подобно Будде перешел
в иную ипостась и черпает энергию из
источников, недоступных всем смертным.
Глядя на то, как он день за днем не
испытывает потребности в пище,
продолжая оставаться все тем же живым,
полным сил и ума человеком, любой из нас
испытывал сначала легкую зависть,
переходящую постепенно в благоговейное
чувство ужаса перед нечеловеческим
человеком. Я ловила себя на мысли, что
мне стыдно есть и пить в присутствии
Руди, не говоря уже о том, что при нем
совершенно невозможно было бы
отправлять свои естественные
надобности.
Это
была еще одна удивительная способность
Руди – он перестал нуждаться не только в
питании, но и в избавлении от лишнего в
своем неземном организме. Не знаю, был ли
в том промысел божий, но так уж
получилось, что при строительстве дома
Руди выделил туалетной комнате не самое
традиционное место. Посреди огромной
гостиной, разделяя пространство кухни и
зоны отдыха, была возведена круглая
капсула из непрозрачных блоков стекла, с
полукруглой дверью-перегородкой. Любой
желающий войти в нее, таким образом,
оказывался у всех на виду, что, впрочем,
избавляло от необходимости в
голландской прямолинейности – пойду-ка
я облегчу мочевой пузырь или что-то в
этом роде, однако и сам процесс никак не
располагал к приватности. Прямо над
капсулой имелась мощная вытяжка, блоки
скрадывали звуки, но поход в туалетную
комнату был тем не менее предан
публичности. Руди стал единственным
человеком, не входящим в капсулу, и те,
кто посещал его, не могли не думать об
этом, проходя мимо хозяина в кухню, но
вдруг совершенно нелогично сворачивая
на полном ходу, боком протискиваясь в
капсулу, стараясь замаскировать то, что
было очевиднее явного. Руди улыбался
далекой улыбкой смущенному гостю,
остальные делали вид, что им это тоже не
нужно. В один из вечеров, когда все были
увлечены беседой, мне впервые открылось
страшное значение божьего замысла. В тот
день мы угощались свежеприготовленными
мидиями, запивая их вином и летним
солнцем. Через три часа я пожалела о том,
что не живу в туалете Центрального
вокзала. Это было мучительно вдвойне –
прекрасная еда, приготовленная одним из
лучших поваров-любителей, великолепные
морские продукты из дорого магазина,
высоколобые долгоногие гости, и я,
вынужденная изрыгать из себя их
рафинированное общество. Чем короче
становились промежутки между
приступами дурноты, тем меньше стыда во
мне оставалось. Чем громче кричал мой
желудок, тем меньше во мне было наносной
цивилизации и тем больше проступала
суть существа из плоти и крови,
вынужденного есть и изрыгать. В конце
концов я уже не могла ходить и
пристроилась слушать беседу из
туалетной капсулы. Гости старательно
делали вид, что ничего не происходит, и
ни один из них не спросил, как я себя
чувствую. Руди приготовил мне
раствор марганцовки только тогда, когда
все пошли в сад. Я поняла тогда две очень
важные вещи -
что Руди больше не дано ощутить, что
значит быть человеком плоти и крови, и
что эта бестелесность причиняет его
гостям мучительную боль зависти к тому,
что недоступно. Они стремятся отрицать
свою телесность тем, что упорно не
замечают рядом корчащееся в муках плоти
существо, как будто оно не принадлежит
их роду. Они хотели бы быть тем, что есть
Руди, а не я,
и поэтому они не хотят показывать
свою телесность и ее родство с моей
грубой формой жизни. Как только я
нарушила видимость общей с Руди
бестелесности, я просто перестала
существовать для гостей. Но тогда же мне
открылось то, что станет явным для всех
остальных много позднее – это было
только самое начало божьего промысла.
Став бестелесным, то есть утратив
систему пищеварения и выделения, Руди
должен был постепенно утратить все, что
роднило бы его с людьми – чувство боли,
наслаждения и в конце концов страха
перед неизбежным. Все это означает
только одно – смерть в человеческом
понимании этого слова, или полное
превращение в ангела небесного.
Надо
сказать, что так и произошло – в скором
времени Руди перестал испытывать
физическую боль, и его лечили в
специальной клинике боли, пытаясь зайти
так далеко, как только можно, в истязании
человека. Потеряв способность к
физической чувствительности, Руди
освободился духовно, лицо его
разгладилось, и морщины стали излучать
промытый свет ровного, лишенного
пристрастия отношения к миру. Этого
нельзя было не видеть, это более
невозможно было игнорировать, тем более,
что самому Руди эти изменения явно были
по душе. Казалось, он был заодно с божьим
промыслом, или хотя бы видел, куда
его ведут на заклание.
И
тут Труди впервые сказала то, что
вертелось у всех на языке. Она сказала,
что Руди болен, и его нужно лечить, вот
что она сказала во всеуслышание. Она
сказала, что нельзя сидеть сложа руки,
надо что-то делать. Она начала
связываться с врачами по всему миру, она
вела конференцию в Интернете, она срочно
штудировала медицинские книги, она
возила к Руди толпы специалистов. Можно
сказать, что она делала пиар превращению
Руди в ангела, сама того не понимая. Руди
был настолько умен и бестелесен, что не
мешал ей осуществлять то, что, по-видимому,
тоже входило в общий замысел. Мне было
искренне жаль Труди – ведь ей пришлось
быть женой человека, превращающегося в
ангела, или человека, покидающего ее мир,
что по сути было одно и то же.
Каждодневная необременительная для
него самого, постепенно нарастающая
бестелесность и ангелоподобность Руди
была не только непонятна Труди, она
ощущала ее враждебность человеческой
сути, она сводила на нет физические
усилия Труди по поддержанию тела в форме,
по питанию здоровой пищей, по активной
работе в кругу голландских левых и
зеленых, она, наконец, противоречила
самой природе, которую Труди
всесторонне изучала всю свою жизнь. Надо
сказать, что в прошлом у Труди тоже был
некий период бестелесности, когда она
была заключенной лагеря Равенсбрюк и
потеряла 20 кг живого веса. Но потом жизнь
вернула Труди в мир людей из плоти и
крови, когда добрые шведы откормили ее,
спасая тем самым от смертельного
туберкулеза. Поэтому Труди свято верила,
что человек должен питаться, чтобы жить,
и правильно питаться, чтобы жить
правильно. Руди, не употребляющий пищи,
Руди, не выделяющий ничего во внешнюю
среду, Руди, не испытывающий привычной
боли, Руди, не имеющий страха перед
физическим концом, был ей чужд уже
потому, что не желал лечиться, то есть
принимать естественную для всех форму
бытия. Труди подняла на ноги весь
лечебный мир, чтобы выяснить, что
феномену Руди, как его назвали много
позже, нет аналогов. Естественно, что ее
пытливый ум такое объяснение не могло ни
удовлетворить, ни остановить, но это уже
не имело значения.
Тем
временем, шестеренки все вертелись и
вертелись, а Руди все продолжал и
продолжал умирать. Я могла видеть далеко
идущую последовательность в том, как он
терял все, роднящее его с людьми. Вслед
за почками отказала его печень, потом он
настолько перестал чувствовать ноги и
руки, что уже не мог передвигаться
самостоятельно. Он лежал в самом
шикарном госпитале послевоенной Европы,
в дорогой палате, буквально прошитый
насквозь новыми никому не известными
приборами и датчиками, напичканный
новыми, так и не допущенными к массовому
производству препаратами, и умирал. Я
держала его костистую, теплую тяжелую
руку в ладонях, и не могла не видеть того,
что с ним происходит. Он был счастлив
собой и миром. Он с улыбкой дарил мне
чрезвычайно нужные советы, он диктовал
мне правильные с точки зрения политики и
грамматики письма в вышестоящие
инстанции, он был моим адвокатом в деле с
недобросовестными нанимателями, он учил
меня, как правильно пресекать попытки
сексуальных домогательств, он был
мне отцом и дедом, и в то же время его уже
не было. Он заботился о здоровье Труди,
он взял с нее слово, что плешивый Феникс
умрет своей смертью, он помогал детям
заниматься бизнесом, внукам – получать
первоклассное образование, друзьям –
наслаждаться жизнью в его владениях на
юге Франции, а врачам – изучать
неизвестное науке явление. И во всем
этом не было доброты в обычном понимании
этого слова. Руди просто делал то, что
было нужно в данный момент его земного
существования. Он шел к концу, он
распадался, и в то же время он становился
все животворительнее в том, что он
совершал. Многие после его смерти с
благодарностью вспоминали, сколько он
сделал для них именно в то, тяжелое с их
точки зрения, время. Тогда он уже очень
исхудал – видимо, пришло время
сократить его телесность до минимума,
чтобы она могла безболезненно перейти в
иную форму существования материи и духа,
но по- прежнему его морщины светились
тем удивительным сиянием мира и покоя,
которые многие их нас хотели бы обрести,
не желая, впрочем, платить такую дорогую
цену.
Но
Труди не хотела этого видеть. Она
обвиняла врачей в равнодушии и бессилии,
Руди – в пораженчестве и
безынициативности, себя – в
невнимательности и беспечности, а меня
– в наглости и беззастенчивом
использовании умирающего разума Руди.
Она не могла простить мне того, что я
увидела раньше нее, того, что я приняла
превращение таким, каким его промыслил
господь, и того, что именно меня Руди
избрал тем сосудом, который был достоин
наполниться его духом. Руди вел со мной
долгие беседы ни о чем, с точки зрения
Труди, Руди учил меня тому, что по мнению
Труди, преступало рамки закона, Руди не
скрывал передо мной того, что на взгляд
Труди, нельзя было показывать
посторонним чужим людям. Труди
ненавидела меня за то, что я боготворила
в Руди его смерть, в то время как она
держалась за его жизнь.
В конечном счете Труди досталась
именно она, со скрупулезностью
прирожденного учителя описанная в ее
книге, но только до того момента, когда –
по ее словам – его поразила чудовищная и
неизвестная науке болезнь.
Мы
пьем вино и молча смотрим телевизор. Нам
не о чем говорить не потому что мы любим
или ненавидим друг друга или то общее,
что у нас осталось. Просто мы с Труди не
существуем в одном пространстве и
времени. Труди принадлежит жизнь Руди,
его мучительное существование на
больничной койке, его кома, его агония,
его кремация, главы из книги,
посвященные ему и их общему прошлому,
его дети и внуки, его дома, винные
погреба и могилка пуделя Феникса в саду.
Труди принадлежит право сдавать мне в
аренду подвальную комнатку, учить меня
быть законопослушным гражданином и не
болеть СПИДом, но не более того.
Мне принадлежит нечто совсем другое,
то, что невозможно описать словами. Я не
присутствовала на кремации того, что
осталось от тела Руди, но мне говорили,
что это была нетелесная плоть, и я не
сомневаюсь в том, что он стал ангелом по
собственному желанию, а я была тем
единственным человеком, который постиг
промысел божий и Руди. Вполне возможно,
что это произошло благодаря моему
ужасному на тот момент знанию
голландского языка, на котором
изъяснялись все окружающие, Руди и сам
господь бог.
И
все же я не склонна ненавидеть Труди, а
она меня. В жизни ангелы и люди должны
уживаться, как уживались Руди и Труди,
пока не окончилось земное существование
одного из них. Ангелы и люди могут не
понимать друг друга, я даже допускаю, что
сами ангелы временами не понимают сами
себя, как не понимают люди, но всем
суждено жить в одном и том же мире,
писать друг о друге одни и те же книги,
чтобы затем читать друг о друге одно и то
же, и так без конца, без конца, без конца.
Глава
2. Дневник провинциалки.
Я
одинока
Я
часто думаю о том, как одиночество
роднит совершенно разных людей. Я
уверена, что неодиноких людей просто не
существует, хотя всякий одинок по-своему.
Я родом из маленького уютного городка на
севере страны, где всем известно все про
всех. На нашей улице соседи часто ходят
на чашечку кофе друг к другу, вместе
играют во французскую игру с мячом и
устраивают праздники по поводу и без.
Хуже всего то одиночество, которое
испытываешь на таком празднике.
Огромный тент накрывает площадь,
мясники и пекари торгуют своей стряпней,
дети участвуют в конкурсах, взрослые
старательно делают вид, что они тоже
участвуют в конкурсах и им ужасно
интересно, но в их глазах я читаю нечто
другое – им хочется того единения,
которые испытывают дети, но которое
абсолютно недоступно им самим. Дети
бывают сами собой всегда, ведь им не
нужно быть кем-то. Они носятся до упаду,
они меняют друзей, они придумывают
сказки, которыми живут. Со взрослыми все
не так - им приходится и быть, и казаться
одновременно. Но ведь нельзя быть и
казаться все время, иногда хочется
остановиться и сказать: ах, оставьте же
меня все в покое.
Когда
я уезжала из нашего городка, я с
радость думала о том, как хорошо и
одиноко мне будет в Амстердаме. И я не
ошиблась. Этот город – самое
замечательное
одинокое место в мире. Это парадиз
одиночества. Никому нет дела ни до чего.
Ты можешь выглядеть так, как выглядишь, и
жить так, как живешь, и говорить то, что
говоришь, и никто не обернется. И в то же
самое время, если ты хочешь, чтобы тебя
услышали, просто сделай так, чтобы это
произошло. Просто будь тем, что ты хочешь
сказать.
Никогда
не думала, что это на самом деле так
трудно. Я живу в этом городе уже давно, но
до сих пор мне не удается крикнуть то и
так громко, чтобы меня услышали. Я каждый
день хожу в кафе, где до ночи спорят
интеллектуалы, я выступаю на семинарах в
университете, я пишу заметки в женские
журналы, я знакомлюсь с хорошими и
известными людьми, которые в свою
очередь знакомят меня с новыми людьми,
кафе и журналами, но все это тонет в
громаде города. Мой голосок еще слишком
тонок, чтобы быть услышанным.
А
ведь я могла бы быть счастлива этим
хотя бы потому, что мне дозволено
делать и говорить все, что я только
захочу. Городу все равно, что я пишу о нем
и его обитателях в этом дневнике
провинциалки. Город плевать хотел на то,
что я думаю о его замусоленной
архитектуре, о его зашоренных
обитателях, о его вонючих каналах, о его
дешевых женщинах, о его
неблагоустроенных углах. Город счастлив
сам собой, а я счастлива тем, что могу
ляпнуть какой угодно краской на стену, и
никто не схватит меня за плечо и не
остановит занесенную для удара руку.
Я
думала, что все будет иначе, но и дома
никому не интересно,
что я думаю. Когда я приезжаю в
родной город, все ждут от меня, что я
стала настоящей наглой городской
воробьихой, хотя на самом деле ничего не
изменилось, и я по-прежнему сельская
птичка из провинциальной клеточки. Мне
не все равно, что думают про меня на трех
с половиной улицах родного городка, но
совершенно наплевать, что обо мне скажу
в центральной газете «Пароль». Разве я
могу рассказать нашим горожанам, что это
именно я участвовала в знаменитой акции
осквернения одного всем им известного
мирового шедевра, что это именно я голой
плавала в городском канале, пока меня
силком не вытащили оттуда полицейские,
что это именно я объявила по радио, что
не хочу работать и платить налоги этому
государству в знак протеста против уже
не помню чего. Они не поймут меня, и моя
семья с жалостью будет думать, что я
сумасшедшая, и говорить об этом на
каждом углу, и в конце концов обо всем
напишут в городской газете, и я стану
местной знаменитостью, а мне этого
совсем не нужно. Я не хочу лишаться права
быть одинокой нигде – ни в своем родном
городке, ни в том большом городе, где
живу я и где жила она. У нее тоже было
одиночество – одиночество иностранки
чужой нации и расы, чужестранки со
слишком литературным языком и
неудобоваримой фамилией. Сделала ли она
то, что сделала, ради преодоления
одиночества и чужестранства, или все
было наоборот, именно они помогли ей
совершить задуманное?
Глава
2. Дневник автора
Шестерни
и молот
Когда
я немного освоилась в пространстве
города, в котором жила, Руди решил, что
мне пора в самостоятельное плавание. Мы
сидели с ним в его любимом кафе на канале,
он пил пиво по причине раннего утра, я
кока-колу за неимением денег на лучшее,
мы смотрели на бурую грязную воду, и тут
Руди сказал, что теперь я должна сама
найти то, на чем стоит жизнь этого города,
потому что без этого я не смогу
существовать в нем ни минуты без
посторонней помощи. Руди сказал, что для
этого мне нужно выучить город наизусть,
прочитать все его неприличные надписи,
раскопать все блошиные рынки, обнюхать
все коричневые бары, просидеть штаны на
всех площадях, проштудировать все
древние книги, познакомиться со всеми
стоящими людьми и выпить все пиво
местного разлива. Я ужаснулась, но, по
словам Руди, у меня просто не было иного
выхода. Представь себе, говорил он, мне
этот город тоже сидит где-то на уровне
горла, но ведь и я тоже приехал сюда тем,
кем уже не буду никогда, и Труди, нам всем
пришлось пройти через это, потому что мы
хотели, мы очень хотели остаться здесь,
мы хотели войти в него, и у нас тоже были
свои учителя, как мы есть у тебя. Вот,
например, тетушка Труди, которая весит,
словно хорошая голландская корова, и
живет в самом центре квартала Иордан, не
путай его только с рекой Иордан на твоей
исторической родине, и давно уже не
выходит на улицу, а все сидит и вяжет,
весь дом завален вязанием, и я думаю, что
дай ей волю, она бы обвязала весь город,
но опять же слава богу, она давно не
выходит на улицу. Тетушка Труди знает
все, что ей нужно знать, и говорит так,
что ее поймут только те, кто живут здесь
всей плотью. Первый раз я не понял ни
слова из того, что она выплюнула изо рта,
через год я смог расслышать уже половину,
а через десять мы болтали как родные –
она на своем, а я – на своем языке.
Старушка жива только тем, что много лет
дышит этим воздухом, умывается этой
водой, и вывези ее из города, она тут же
умрет, задохнувшись от кислорода и
незамутненного провинциального духа.
Мне было достаточно посмотреть на нее,
чтобы понять, что я должен делать, если
хочу стать частью города, оставаясь при
этом самим собой.
Руди
был абсолютно прав – мне очень хотелось
стать своей, не меняясь и не предавая все
то, что было мне так дорого с детства в
другой стране, начиная от колыбельных
песен и заканчивая «не верь, не бойся, не
проси». Но это было невозможно, чужой дух
мешал городу войти в меня. Мне надо было
выйти навстречу городу без палки и
собаки-поводыря, встретиться лицом к
лицу и увидеть то, на чем держится эта
непонятная мне жизнь.
Странно,
что я не замечала этого раньше. Теперь
это все время бросается мне в глаза –
весь город состоит из шестеренок,
больших и малых. Зубчатые, тяжелые,
покрытые густой масляной смазкой, они
проступают везде – на разводных мостах,
в механизмах старых мельниц, в ножной
швейной машинке Зингер в мансарде Труди,
в колесах бесчисленных велосипедов на
улицах города. Когда приглядишься к тому,
как медленно и безошибочно они
поворачиваются, цепляя друг друга
острыми зубьями, поймешь, как нужно
говорить с этими людьми, как нужно
подходить к ним, как нужно становиться
своим для них человеком. Все очень
просто, нет никакого секрета – сначала
шестеренки вращаются сами по себе, и нет
никакого сближения, просто весь
механизм работает слаженно. Потом одна
из шестерней цепляет другую, сначала
одним зубом, потом двумя и так до тех пор,
пока обе не начнут вращаться в одном
совместном ритме какое-то время, но вот
рычаг переключен, и одна из пары уходит,
отдавая свое движение, и новая
шестеренка приходит в зацепление с
оставшейся одиночкой, и вот они снова
вращаются в одной связке и передают свою
энергию дальше по новой цепочке, и так
без конца. Невозможно нарушить этот ход
событий, нельзя вступить в зацепление
раньше, чем тебя приведут в движение
силы свыше, нельзя выйти из игры до тех
пор, пока вращается вал, нельзя ни
убыстрить, ни замедлить ход, потому что
не ты определяешь его скорость и
мерность, не ты управляешь этой сложной
механикой. Возможно, в этой нехитрой
формуле нет места свободе воли, но зачем
тебе свобода там, где есть порядок и
мерность, где завтра будет хотя бы чуть-чуть
лучше, чем сегодня, где сегодня уже точно
лучше, чем вчера, где вчера легче, чем год
тому назад?
Стоит
один раз включиться в общее движение,
как уже чувствуешь себя частью целого, а
ведь мне это было очень важно. Люди
приходят в зацепление с тобой, их
становится все больше, ты обрастаешь
густой бородой общих близких и
неблизких знакомых, тебя начинают
узнавать мясники и булочники, водители
трамваев и продавцы газет, соседи по
улице и чиновные лица. Ты начинаешь
вести совместную с городом жизнь: ходишь,
а не слоняешься, словно праздный турист,
завтракаешь с газетой, а не
перекусываешь на ходу в, сидишь в баре, а
не бегаешь по клубам в поисках нового,
знаешь, чего хочешь, а не ждешь того, что
произойдет. Пожалуй, самое трудное, это
осознать неизбежность движения и того,
что ты все равно очутишься там, куда
направляешься, даже если не приложишь к
этому никаких усилий. Самое трудное, это
остановиться на бегу и подчиниться
общему ходу, перестать сопротивляться и
расслабиться, влиться и отдаться,
прислушаться и прислониться. Всему
этому учит тебя город и те, кто в нем
живут давно и бесповоротно.
Я
часто думаю, почему Руди не сказал мне
этого, почему отправил по пути проб и
ошибок, почему не захотел открыть секрет.
Теперь мне кажется, он был прав – я бы
все равно ничего не поняла из его
внушений. Я приехала из страны, где
каждый сам был кузнец своего счастья,
готовый перековать всех на свой манер.
Мы кузнецы, и дух наш молот и молод
одновременно, ведь только молотом можно
было добиться, выбить, выколотить,
выклянчить. Тупое, однонаправленное,
несложное движение
в одну и ту же точку пространства и
времени, и капля камень точит, как
говорили мои предки. Так жили они, так
жила я, так жил мой мир, но здесь работал
другой механизм, который можно было
повредить грубыми резкими ударами
молота. Руди чувствовал, что пока я умею
только рубить, и не случайно, что именно
тетушка Труди, древняя амстердамская
старушка, из речи которой я до недавнего
времени не понимала ни слова, научила
меня вязать, спокойно и тихо,
неторопливо и вязко, мерно и аккуратно.
Без этого мне было бы нельзя выйти на
улицу, скажет потом Руди. Если ты готов
бить, то и будешь бит, если ты готов
снести удар, то будешь бит, но на этот раз
хотя бы не до смерти. Я вспомню эту
мудрость, когда огромная темнокожая
бабища с тюрбаном на голове и ярко-оранжевыми
вывороченными губами со всей дури
внесет локоть в мою грудную клетку и
смачно обзовет, а я отойду на шаг в
сторону и промолчу, и на
многозначительный взгляд коренного
горожанина, мол, вот до чего дошла
хваленая амстердамская терпимость,
отвечу кроткой понимающей улыбкой, что
так уж вышло, и ничего страшного не
произошло.
Еще
не раз я возблагодарю Руди за его
мудрость: и когда задом буду выползать
из кабинета в полиции, слыша вдогонку,
что мне можно причинить еще очень много
вреда, если только я вздумаю плохо вести
себя; и когда вежливо буду вырываться
из рук одного миллионера-проходимца,
сидя в шикарной машине и встречая в
зеркале заднего вида пристальный
изучающий взгляд шофера-телохранителя;
и когда буду корчиться от почечных колик,
а тот, кто рядом,
просто встанет с нашей совместной
постели и уедет в Германию по делам, и
все это будет в порядке вещей,
заведенном не мной и не нами, и глуп тот,
кто обижается на естественное движение
шестеренок, но дважды глуп тот, кто
пытается подправить это движение ударом
молота.
Сознаюсь,
что тогда мне частенько хотелось взять в
руки молоток и ударить что есть сил,
выбить пару зубьев и изменить все на
ходу. Сознаюсь также, что иногда я так и
поступала, хотя потом мне приходилось
жалеть об этом. Мне так хотелось быть
ближе к таинственному миру женщин и
мужчин этого города, и я, как
завороженная, бродила по улицам и барам,
везде, где мимо текла их обычная жизнь.
Они встречались и целовались, они
покупали хлеб и пили пиво, они ехали на
велосипедах и читали газеты, они жили и
никуда не торопились, хотя многим из них
было совсем чуть-чуть до глубокой
старости. Я не могла постичь того, что
они никогда никуда не торопились, и даже
тогда, когда они совершали какие-то
действия, они просто делали что-то и не
ждали немедленного результата. Это
напоминало мне беременность, когда
результат появляется через целых девять
месяцев. Пожалуй, это самое меткое
определение – они двигались и поступали
словно беременные женщины: всегда в
кругу людей и в то же время внутри себя,
не ожидая немедленного изменения, но
точно зная, что оно будет, осторожно, но
точно, не торопясь, но и не мешкая. Хотя
внешне их отношения казались пустыми,
внутри что-то было. Один мой друг,
сдавший мне комнату в тяжелую минуту,
любил женщину, но так и не предложил ей
выйти за него замуж. Они встречались раз
в неделю, музицировали на скрипке, он
говорил ей, что любит, а она отвечала, что
не готова жить вместе с кем бы то ни было,
и они расставались до следующей недели.
Так продолжалось много лет, пока она не
умерла от рака, и он ни разу не упрекнул
ее, а она – его. Другой мой знакомый и его
жена так и не собрались иметь детей. Они
были счастливой парой, но в детстве ее
отец говорил ей, что она будет плохой
матерью, как и ее мать, и она все ждала,
пока пройдет ощущение того, что отец
вполне может быть прав, и вот уже умерли
отец и мать, а она все чувствовала себя
неготовой к материнству, и ее муж не
торопил ее, понимая, что молотом делу не
поможешь. Время прошло, а шестеренки так
и не сцепились, но бессмысленно было бы
убиваться по этому поводу, и вот они
просто счастливы друг с другом. Сосед
Руди и Труди, бывший дирижер оркестра и
его красавица молодая жена по имени
Ангелочек тоже много лет живут рядом, а
ведь он давно ничего не может сделать с
женщиной, только смотреть, как она голая
моет его морщинистую плоть в душе, и
улыбаться, и я спрашиваю себя, что держит
их в зацеплении друг с другом, ведь у них
нет общих детей, она неплохо
зарабатывает на жизнь, и, возможно, имеет
любовника раз в неделю. Пожалуй, только
Труди, седой колобок, выбивается из
общего ряда, она словно пришла из моего
мира, но, как говорит Руди, ведь она была
и есть провинциалка.
Именно
Труди принадлежит мысль, что мне надо с
кем-то встречаться. Она говорит, что я
должна познакомиться с каким-нибудь
хорошим человеком, нет, упаси бог, не
забеременеть и не выйти замуж, а просто
встречаться. Это она каждую пятницу
выставляет меня на улицу, дает мне 10
гульденов на карманные расходы и ведет в
сторону кварталов развлечений. Не знаю,
как чувствует себя Труди, но я знаю, что
иду на заклание. Ведь утром за завтраком
мне предстоит дать отчет о том, с кем я
познакомилась, что я пила на те самые 10
гульденов, и чем завершился вечер. По
мысли Труди, когда-нибудь ее вложения
себя оправдают, и ей не придется больше
кормить меня завтраком и сдавать мне
комнату за четверть реальной цены. Руди
смеется над тонким расчетом Труди и
просит меня не носить с собой кредитные
карточки. Он говорит, что нельзя родить
ребенка быстрее, чем за девять месяцев.
Глава
2. Роман
Духи
тела
Мне
было бы странно, если бы наша встреча
произошла иначе, чем случилось на самом
деле. Если бы зубцы не сцепились сначала
некрепко в сиюминутном разговоре в баре
неподалеку от университета, если бы
потом из незначащей реплики не вырос
диалог, когда интересы слипаются, как
намагниченные частички, если бы все не
завертелось в головокружительном ритме
маховика на пушистом ковре в полупустой
зелено-розовой квартирке на выезде из
города. Он жил в двух шагах от стадиона, и
во время матчей рев обезумевших
болельщиков был прежде слышен в окно,
чем приходил звук во время прямой
телевизионной трансляции. Его звали не
совсем так, но я называла его Матфеем,
писавшим свое Священное писание.
Тогда
я сразу поняла, что эта встреча нарушает
мое спокойное существование меж Руди и
Труди в уютном подвальчике на канале.
Дело было не в том, что я переспала с
человеком, которого безумно желала
физически с того момента, как охватила
взглядом его долговязую сухую фигуру за
стойкой бара, нет. Страшно было то, что
наваждение становилось все сильнее и
сильнее. Мы не могли удовлетворить друг
друга, только находясь в постели.
Природа наших отношений требовала
постоянного проникновения, подчинения и
соподчинения. Мой чужестранный дух, не
совместимый с жизнью в этой стране и в
городе, мешал нам слиться друг с другом,
постоянно напоминая о том, что я по-другому
встаю по утрам, писаю и пахну, по-другому
произношу знакомые слова, не знаю
детских колыбельных песенок, не умею
ходить по супермаркетам и готовить
лапшу по-китайски. Все это надо
искоренить, сказал мне Матфей, для того,
чтобы мы могли быть покойны и довольны
друг с другом. И тогда, добавил он, мы
сможем без усилий удовлетворять и
дополнять друг друга.
И
я согласилась. Я согласилась быть
искорененной, согласилась выбросить на
свалку все прежние ценности,
накопленные вне этого города. Я
согласилась изменить имя и фамилию,
делать вид, что я глухонемая, если не
знала, как ответить правильно на вопрос,
скрывать письма от родных и не общаться
с местными русскими. Я согласилась
выучить наизусть расписание
пригородных поездов, книгу стихов для
детей, рецепты традиционной кухни,
график распродаж в соседних
супермаркетах, правила хорошего тона с
соседями по дому. Я запомнила, как нужно
завязывать мешки с мусором, как
правильно парковать машину, как вежливо
вести себя в гостях у потенциальной
свекрови, как принято разговаривать по
телефону, как своевременно ходить по
распродажам. Матфей был мне
благословенным учителем – он был строг,
он мог наказать за неверный поступок, а
потом пожалеть и вознаградить сполна за
исправление ошибок. Видит бог, я
старалась, высунув язык от усердия. Мне
слишком хотелось стать белым листом,
потому что я верила в те слова, которые
должны лечь на обновленную бумагу.
Временами
мне было тяжело, временами я чувствовала
себя почти счастливой. Стоило нам
увидеть друг друга, как электричество
внутри нас сгущалось, и невозможно было
не ощутить магии слипания двух тел. Даже
если мы были в ссоре, не разговаривали,
не виделись неделями, сила притяжения
была столь велика, что все ссоры
заканчивались в постели. Это была не
любовь и не страсть, это был единственно
возможный способ существования.
Возможно, что в нас жили древние духи
тела, когда-то, во времена первочеловека,
составлявшие одно тело, и теперь,
разлученные распадом на две половины,
они стремились воссоединиться каждую
свободную минуту. Мы засыпали и
просыпались друг в друге, и видели
одинаковые сны, и простужались, и
выздоравливали одновременно, с пугающей
синхронностью впадая в физическое
безумие. И чем больше мы пытались
слиться друг с другом, чем сильнее
желали этого взаимопроникновения, чем
изощреннее пытались вдавить наши тела
друг в друга, тем мощнее была следующая
волна желания, тем все менее и менее
довольны были духи тела, мечтавшие о
воссоединении в облике первочеловека.
Духи
тела не нуждались в человеческом языке,
и мы почти не разговаривали. Запахи,
таинственные электрические волны, язык
жестов, касаний, - все это заменило нам
язык общения. Мы могли не видеть, не
находиться в непосредственной близости
друг с другом – магия слипания тел
действовала даже на расстоянии.
Достаточно было услышать дыхание в
телефонной трубке, как волна притяжения
подхватывала за ноги и волокла за собой.
Это была истинная магия – секс по
телефону ничто в сравнении с
возбуждением и оргазмом, происходящими
в такт с дыханием на расстоянии
нескольких сотен километров. Стоило
закрыть глаза и представить какую-нибудь
часть тела, как все начиналось словно
наяву. Я называла это воображаемым
сексом, но граница была настолько
размыта, что зачастую невозможно было
отличить, когда тебя обнимают руки из
плоти и крови, а когда – бесплотные руки
собственного воображения. Временами я
жила как во сне – не в силах отличить
вымышленную жизнь от реальной. Обе были
дьявольски хороши и похожи друг на друга.
Не
могу сказать, что я этого не хотела. Я
стремилась стать своей в этом мире,
занять подобающее место в иерархии
этого города. И вскоре мне это удалось.
Дело в том, что наше стремление друг к
другу имело весьма странные социальные
последствия – мы были удачливы во всех
своих начинаниях, как если бы жизненная
сила каждого из нас удваивалась, а то и
утраивалась после слияния друг с другом.
Это было удивительно, но так – еще не
остывшая, с красными щеками, вся
благоухающая спермой и женскими соками,
я входила в кабинет очередного
работодателя
и сразу же получала ту работу и
деньги, которые хотела. Успех Матфея в
качестве коммивояжера был феноменален
– ему просто невозможно было отказать.
Вокруг нас разливалась сила притяжения,
засасывающая людей и предметы, словно
щепки в водоворот.
Дальше
– больше. Духи тела окрепли и стали
требовать новых и новых подношений. Все
живое вокруг нас плодилось и
размножалось – соседская кошка,
растения в горшках, бездомные собаки,
темнокожие бомжи. За ними последовали
наши знакомые и друзья – словно на них
снизошел святой дух и даровал им
беременность безо всякого
человеческого вмешательства. Это было
невероятно, но правда – беременели люди
и животные, старые и молодые, все, кто так
или иначе соприкасался с нами.
После
этого наша жизнь резко изменилась – мы
больше не могли скрывать тот факт, что
болезненное стремление наших тел
способно произвести столь неожиданный
эффект. Сила стала настолько
материальной, что стала порождать
материальные явления. Хотели мы того или
нет, с этим надо было считаться – далеко
не всех устраивало столь бесцеремонное,
хотя и невынужденное вмешательство в их
жизнь. Многие стали избегать нас, другие
– наоборот, чаще старались попадаться
на пути. И как мы ни скрывали свои
исключительные способности, мало-помалу
о них стало известно слишком большому
кругу людей, в том числе посторонних. И
тогда начался настоящий кошмар – лавина
звонков, поджидания у подъезда,
преследования, приглашения на шоу. Мы
вдруг оказались в самом центре
публичной жизни – мы не могли не
производить того магического действия,
даже если бы этого хотели, все
совершалось само собой. Я ненавидела
толпу бесплодных женщин, и, тем не менее,
каждая из них, прикасавшаяся ко мне
потной рукой, беременела и в положенный
срок рожала детей. Чудо, вопили они, чудо,
кричали журналисты, чудо, разводили
руками медики, и только мы вдвоем знали,
что это не чудо – это духи
воссоединенного тела жаждут новых тел.
В
эти тяжелые дни я впервые задумалась о
физической природе нашего притяжения.
Матфея мало интересовала эта сторона –
он жил нашей близостью, работой, а в
последнее время – участием в
многочисленных шоу по телевидению. Он
уже тогда говорил об открытии
собственной клиники по лечению
бесплодия и всерьез уговаривал меня
получить медицинское образование. Для
него все упиралось в секс и в бизнес, но
мне этого было мало. Почему мы
заставляли преумножаться чужую жизнь,
только ли потому, что нас связывала
физическая близость, или духи тела,
воссоединяясь в нашем облике, таким
образом сами зачинали новую жизнь, или
полное растворение друг в друге
заставляло все окружающее стремиться к
растворению себя во всем.
Вскоре
я пришла к поразительным выводам. Магия
слипания наших тел порождалась
таинственной химией – мы желали друг
друга так сильно, потому что были
слеплены из дополняющего первовещества,
и наши тела притягивало
электрохимическое взаимодействие. Пазы
подходили идеально, вещество слеплялось
и принимало противоположную форму. Как
бы неприятно это ни звучало, но чавканье
слипающихся тел, разрастание одного из
них до размеров другого,
беспрепятственная агрессия и инвазия –
вот что это было на самом деле. Духи тела
питались продуктами биохимического
распада, и эти же продукты стимулировали
зачатие в других телах. Мы выступали в
роли катализаторов зачатия и развития,
сами при этом являясь источником и
продуктом одновременно.
Мне
было очевидно, что сама по себе я больше
не существую. И дело не только в том, что
меня преследуют несчастные женщины в
надежде дотронуться и зачать ребенка,
нет. Я не существую как отдельное тело,
как отдельная личность, я полностью
растворена в Матфее, ведь именно я
принесла жертвы, чтобы искоренить чужое,
наносное, чтобы обнажилось первородное
вещество, и наше взаимодействие стало
еще крепче. Я не существую, потому что я
рабыня духов собственного тела, я живу
желанием, которое выше и больше меня.
Наконец, то, что не является моей личной
заслугой, на самом деле и есть
единственное, что во мне ценно, что
привлекает ко мне людей, что останется в
людской
памяти. Эта мысль доставляла почти
физическую боль – главное во мне – не я,
а то, что и больше, и меньше, чем я, -
близость с другим человеком, духовно мне
совсем не близким, одно тело на двоих и
ни единой общей души.
Удивительно
было и то, что сама я не могла
забеременеть. Мы уже давно забыли о том,
что надо предохраняться, но за все это
время я ни разу не почувствовала ни
малейшего намека на зарождение новой
жизни во мне самой. Это было тем более
удивительно, потому что вокруг меня
царила всеобщая атмосфера плодородия.
Но я и Матфей – мы сами были очевидно
бесплодны. Наша сила или энергия духов
тела была направлена вовне, а не
вовнутрь. Объяснение этому было
довольно простое – мы уже и так были
продуктами существования друг друга –
так перемешалась наша плоть во время
многочисленных актов слияния. Я
частенько вглядывалась в зеркало и
видела, что мы почти уже неотличимы друг
от друга – носим одинаковые выражения
лица, одинаковую кожу, покупаем похожую
одежду, издаем один и тот же запах, и даже
анализ мочи у нас совпадает по всем
показателям. Мы не смогли бы зачать
ребенка по той простой причине, что
ежедневно зачинали самих себя –
воссоздавали ту уникальную структуру
тела, позволяющую нам существовать
вдвоем и по отдельности. Мы зачинали
собственных детей и были этими детьми.
Следующим логическим выводом была мысль
о собственном бессмертии. Я почти
поверила в него, когда с тревогой не
могла обнаружить ни единого возрастного
изменения на собственном теле. Скорее
наоборот, оно словно помолодело,
избавилось от морщин и возрастных
прыщей, подтянулось. Когда я сказала об
этом Матфею, он ответил мне, что давно
знает об этом, но не задумывается так
часто и так глубоко. Все идет, надо
только продолжать стремиться, и все
решится как нельзя лучше.
Но
я уже не верила в благополучный исход.
Вечная жизнь означает на самом деле
мгновенную смерть – мы уже не
принадлежали к живым, потому что
отличались от них химическим составом, а
самое главное – одухотворенной плотью,
а не воплощенным духом мы еще
существовали в этом мире. Руди
превращался в бестелесного ангела, я же
не принадлежала ни к духам высшим, ни к
низшим, ни к людям, ни к глиняным
истуканам, ни к вампирам, ни к вечным
скитальцам. Я была нигде, и я испугалась.
Я сделала все сама и ничего
не сказала Матфею. Я думаю, что во время
нашего последнего разговора с Руди он
уже знал, что я собираюсь делать, но из
ангельской деликатности промолчал. Я
договорилась тайно с врачом, тайком от
Матфея легла в клинику на операцию, в
которой не нуждалась. Я пожертвовала
частичкой себя – вырезала кусок плоти,
изменила структуру и химический состав,
обезобразила внешность, но спасла свою
душу. Мое тело знало, что оно изменилось
безвозвратно, знало об этом и тело
Матфея. Магия слипания тел исчезла, духи
тела перестали узнавать друг друга, мы
больше не были единым телом, плоть
восстала против плоти, электричество
исчезло. Мы сидели в пустой квартире,
звонки и приглашения давно прекратились
сами собой, да и мы больше не нуждались
друг в друге. Я протянула руку и
почувствовала обычную теплую кожу,
больше ничего. Я снова была живым, чужим,
свободным человеком. Я выпорхнула из
дома и закрыла дверь. В моей душе было по-прежнему
гулко и одиноко.
|